RESPECTUS PHILOLOGICUS 2(7), 2002


Анжелика Штейнгольд

Тартуский университет
(Tartu Ülikool)
Näituse 2 – 218, EE  500 90
Tartu, Eesti
Tel. (00 372 7) 375352
E-mail: stein@ut.ee

ЕЩЕ РАЗ О МИФОЛОГИЧЕСКОМ ИМЕНИ КОСТРОМА (КОСТРУБ) В СВЕТЕ ФОЛЬКЛОРНО-ЭТНОГРАФИЧЕСКИХ ДАННЫХ

Настоящая работа посвящена пересмотру традиционных представлений, касающихся этимологии восточнославянских обрядово-мифологических терминов – Кострома и Коструб. На основе анализа фольклорно-этнографических данных относительно хронологии возникновения и особенностей эволюции культов Костромы и Коструба (см. теорию О. Зилинского) выдвигается гипотеза первоначального возникновения имени женского персонима от праславянской основы *kostr-, семантически мотивированного со стороны *kostь ‘скелет, покойник’ и *kostra ‘остистая трава, остатки от прядения’. Учитывая многообразие славянских женских форм на *-ъba,-ava, -eva, -iva,  предполагается, что исходная праформа могла включать как [b], так и [v]. В результате искажения – замены простого губного на губной носовой [m] – возникла собственно лексема Кострома, обозначающая мифологический персонаж, обладающий чертами женского демона (растительная символика, связь с прядением, ткачеством) и заложного покойника (отношение к метеорологической магии, особенности “проводов”). Эти черты позволяют сопоставить его с русалкой, Смертью, Параскевой-Пятницей. Форма Коструб соответствует новому этапу бытования сакрального имени, а именно распространению обрядов и игр, посвященных Кострубу (замена фигуры Ярилы, Купалы) на территории современной Украины. Осмысляясь на современном этапе как мужское грамматическое “соответствие” Костроме, оно возникло в результате усечения формы на -а и при попытке обновления внутренней формы за счет лексем типа кострубый, кострубатый ‘непричесанный, вихрастый’, широко представленных во всем ареале распространения соименных обрядов и игр.

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: Кострома, Коструб, обрядово-мифологический термин, этимология, внутренняя форма слова, семантическая мотивация.

 

Как известно, этимологическая интерпретация теонимов, наименований мифологических и сказочных существ всегда была сопряжена с большими трудностями. До сих пор “темными” в этимологическом отношении остаются такие важные для восточных славян имена божеств, как Перун, Велес, Мокошь. Отсутствует полная ясность и в отношении наименований низших демонов и полудемонических существ типа шуликун, вурдалак, упырь, мавка, игоша и др. Не представляет исключения в этом отношении и терминология восточнославянской календарной обрядности (ср. Купала, бадняк и др.), что побуждает нас в этой работе уделить внимание одному из таких обрядово-мифологических персонимов, а именно слову Кострома.

Несмотря на то, что форма Кострома является наиболее распространенной, известны и другие варианты этого имени: Строма (очевидно, искаженное Кострома), Коструб, а также уменьшительно-ласкательное Кострубонько и Кострубонька. Последнее в зависимости от региона колеблется в роде (муж. / жен.). На великорусской территории имя Кострома превалирует. Оно соотносится с персонажем весенне-летней обрядности, одноименных игр и хороводных действ. Напротив, в западной, юго-западной и восточной частях Украины все известные фольклорно-обрядовые формы связаны с Кострубом.

В памятниках древнерусской письменности интересующая нас форма Кострома возникает с конца XVI в. В “Словаре русского языка XIXVII вв.” она подается со значением ‘чучело из соломы и рогожи, а также пучок прутьев, батогов’. Однако приводимая там же цитата, относящаяся к 1596 г., иллюстрирует употребление этой формы лишь в значении имени собственного: “С пустыни з БŠлкова Выдропуского яму на охотникŠхъ, на КостромŠ на ДмитреевŠ да на ВаськŠ АгарышевŠ… за яровой хлŠбъ за лишки нялось взяти денегъ, что они пахали сверхъ оброчныхъ, 3 рубли и 20 алтынъ”[1]. Соответственно, мы ничего не знаем об особенностях функционирования в др.-рус. языке его омоформы – имени нарицательного. В старославянском словаре оно также не значится.

В отечественной этимологической науке не без влияния фольклорно-мифологических работ утвердилась точка зрения, в соответствии с которой Кострома возводится к костра ‘кострика’, т. е. ‘очесы от обработки льна, конопли’[2]: “Название костры, кострики прекрасно годилось метонимически для обозначения взлохмаченных волос, лохматого человека, растрепы. В русской народной культуре слово кострома (первоначальное значение ‘костра, кострика’)…послужило термином, обозначающим фигуру, соломенную куклу, выступавшую в обряде символического перехода от весны к лету…”[3]. При этом, как видно из цитаты, сдвиг в значении ‘костра’ > ‘обрядовый персонаж’ осуществлялся через промежуточное звено – ‘лохмач, человек с торчащими волосами’, что вызывает недоумение. Из объяснения неясно, почему персонажу приписывается внешняя особенность (взлохмаченность, непричесанность), на которую нет и намека ни в одном из дошедших до нас текстов. Кроме того, очевидно, что О. Н. Трубачев, которому принадлежит приведенное высказывание, исходя из фонетических предпосылок, отождествлял сами обрядовые символы Костромы и Коструба, что, как будет показано ниже, ошибочно. В связи с критикой подобной научной позиции встает вопрос: правомерен ли поиск исторических истоков подобных лексем, сопровождающийся попыткой приписать сакрально-обрядовым терминам совершенно определенное исходное содержание, или же он невозможен, поскольку в силу искажений, табуирования и др. тенденций внутренняя форма этих слов претерпела настолько ощутимый распад, что фонетическая оболочка указывает лишь на поверхностные связи? Наш ответ на этот вопрос будет положительным. Его изложению мы и посвящаем основную часть данной статьи.

Кажется очевидным, что на семантическое обоснование, а соответственно и на этимологию слова Кострома в ЭССЯ во многом повлиял тот факт, что персонаж существует в двух близких ипостасях (жен. / муж.), которым на уровне номинации соответствует Кострома / Коструб. Имя Коструб[4] как более прозрачное бралось за основу, а выводы исследования распространялись на его женское “соответствие”. Имя мужского обрядового персонажа стоит в большом ряду нарицательных образований, причем как без добавочной аффиксации (ср. укр. коструб ‘неряха’, с.-х. кострбаfestuca и др. травы’, чеш. kostrba ‘взъерошенная голова’[5], а также ‘лохматый человек’[6], рус. юго-зап. коÛструб ‘растрепа’[7]), так и с нею (ср. чеш. kostrbatyÛ ‘корявый, шершавый’, пол. kostrubaty ‘то же’, укр. кострубатий ‘косматый, вихрастый’[8], рус. дон., твер. кострубатый ‘шероховатый; хохлатый (о курах); своенравный’[9]). Надо отметить, что праславянский суффикс *-аt- присоединялся к номинативным основам  и в настоящий момент является носителем семы ‘обладающий каким-то отличительным (внешним) признаком’. Он особенно продуктивен при производстве адъективов-сомативов. Напр., горбатый ‘имеющий горб, обладающий горбом’ < горб + -ат-; носатый ‘имеющий большой нос’ < нос + -ат-; бородатый ‘имеющий бороду, с бородой’ <  борода + -ат-. Сюда же относятся патлатый, крылатый, рогатый, лохматый, мордатый и др. и, что особенно важно, – косматый.

Таким образом, для кострубатый (аналогично с косматый ‘имеющий космы’) можно реконструировать семантику ‘обладающий *кострубой, *кострубами (?)’. Современный русский язык такой формы не сохранил, зато она зафиксирована в слвц. – kostruba ‘взлохмаченные волосы; костра, кострика’ [10], близкую ей обнаруживаем в чешском и сербохорватском. При этом кажется, что последний содержит весьма архаичное употребление формы *kostrъba, а именно – остистая трава ‘festuca’ (рус. номенклатурное наименование овсянница). Чеш. kostrba ‘взъерошенная голова’, слвц. kostrba ‘растрепа’ демонстрируют уже переносное употребление, основанное на сравнении непричесанной головы с копной торчащих в разные стороны жестких трав. Если Коструб на позднем историческом этапе, близком к нашим дням, и понималось как ‘вихрастый, непричесанный’[11], то объяснение тому следует искать в народном представлении о “нечеловеческом” облике демонических существ: их повышенной волосатости, косматости, покрытости шерстью. В связи с этим стоит вспомнить внешность святочных и масленичных ряженых, изображающих предков, чертей, нечисть, а также традиционный облик лешего, русалки, Смерти[12], Параскевы-Пятницы, Мокóши[13].

Можно предположить, что термин Коструб на Украине явился заменой какого-то раннего персонима типа Ярила, Купала[14], с которыми связывалось представление об умирающем и воскресающем вегетативном духе типа древнегреческого Адониса. По мнению О. Зилинского, обрядовые формы игры о Кострубе близки именно таким оргиастическим обрядам, целью которых была эротическая и вегетативная магия[15]. На местной почве имя Коструб выглядит вполне мотивированным в силу обилия в ближайших говорах и языках подобных форм с нарицательным значением ‘растрепа’.

С Костромой дело обстоит иначе. На материале русского языка оно этимологизируется с известными трудностями, поскольку выделяемый в нем конечный  суффикс является, строго говоря, уникальным. В древнерусский язык в качестве индоевропейского наследия пришел фонетически близкий аффикс *-ьm-, тоже достаточно ограниченный в своем славянском распространении (ср. ст.-слав., др.-рус. вŠдьма, с.-х. kîčma ‘спина; прическа, шевелюра, хохол’, кашуб.-словин. řma ‘холм, откос и др.’)[16]. Суффикс же *-оm- древнерусскому словообразованию не известен[17]. В русских народных говорах  кострома как необрядовый и неигровой термин встречается в тульских, петрозаводских, олонецких говорах (‘пучок прутьев или батогов, которыми наказывают’; ‘растение Bromus arvensis L., костер полевой’, ‘сорные травы’)[18]. По свидетельству А. Н. Афанасьева со ссылкой на А. В.Терещенко, в Саратовской губ. так называлась куча соломы, сжигаемая под Новый год[19]. Зафиксировано оно и в блр. диалектах, ср. кастрама ‘костра, кострика’[20]. Зато такое же слово в значении персонажа ритуальных действ, хороводов и детских игр известно в России повсеместно (брянск., курск., орлов., тул., ворон., моск., муром., владим., нижегор., казан., костром. и др.)[21]. Персонаж этот может изображаться драматически (ряженой девушкой или парнем) или в виде куклы, изготовленной из соломы, рогожи, наряженной в сарафан, украшенной цветами.

О семантическом обосновании происхождения слова Кострома лингвистами речь шла выше. Здесь хотим сказать несколько слов о тех взглядах, которые получили распространение в среде этнографов и фольклористов. Наиболее часто повторяется идея возведения этого слова к диал. кострома ‘прут, розга, растущие во ржи сорные травы’, а также костра, кострика, кострица, кострец с обобщенным значением ‘жесткая кора растений, годных для пряжи; сорные травы; крапива; трава метлица и др.’, причем напрямую, минуя связь с семой взъерошенности, непричесанности. Такая точка зрения характерна для А. Н. Афанасьева[22], И. Миловидова[23], Л. Кулаковского[24], О. Зилинского[25], Л. Ивлевой [26], Т. А. Агапкиной[27]. Любопытно, что при попытке мотивировать семантический переход от производящего слова к деривату указанные ученые были вынуждены строить предположения, основанные на частностях, поскольку находили мало общего между обрядовым персонажем и мотивирующим его словом. Иногда логический зазор преодолевался за счет включения в семантическое поле слов костра, кострица и др. значения ‘солома’ (а именно: название персонажу дано по материалу изготовления его куклы), что лингвистически неточно[28]. Заметим, кстати: солома, как и рогожа, ветошь, – универсальный материал для изготовления субститутов т. н. сезонных божеств или духов растительности наподобие Масленицы, Ярилы, Купалы, Морены, а также подручное средство святочного и масленичного ряженья. Другой путь объяснения имени персонажа – акцентирование внимания на отдельных случаях изготовления Костромы из пучка сорняков, что также никак нельзя считать специфичным ни для данного персонажа, ни для обрядовой традиции rîtes de passage. Особняком стоит утверждение И. А. Морозова[29] относительно образования Кострома путем присоединения префикса ко- к основе *str ‘старый, обветшалый, древний’, что противоречит утвердившейся в науке этимологии для слав. *starъ и лежит за пределами известных фонетических закономерностей. Такой подробный обзор существующих на настоящий момент этимологий необходим для понимания того факта, что  при всей очевидной формальной соотнесенности имени Кострома с костра, кострица, кострика и др. до сих пор не найдено надежное основание для их семантического сближения. И, как нам кажется, проблема заключается в ошибочной установке на единственность мотивации для интересующего нас слова.

Гнездо *kostr- очень обширно. Оно включает в себя более десятка разновидностей славянских словоформ, причем на уровне значений *kostr- во многом параллельно *kost-:

*kost- – болг. костур ‘скелет, костяк; ножик; вид рыбы’[30]; рус. диал. костéль ‘сорная трава из семейства злаков, Bromus[31]; словен. kostornica ‘большой складной нож с костяной ручкой’[32]; др.-рус. костица ‘зерно вместе с отходами, невеяный хлеб’[33]; рус. обл. костиÁть, костериÁть ‘осыпать бранью, ругать’[34].

*kostr- – чеш. kostra ‘скелет, костяк’[35]; рус. твер. костреÁц ‘растение Bromus L.’[36]; рус. донск. кострыÁшить ‘мелко резать, крошить ч.-л. без определенной цели’[37]; слвц. kostruka ‘шип, колючка, ость’[38]; болг. диал. коÁсра ‘соблазнять, дразнить’[39].

Кроме того, с одной стороны, значения *kostr- несамостоятельны (нет ни одного, которое бы не передавалось формой *коst-), с другой – часть значений *kostr- могут быть объяснены только на фоне генетической близости с лексемами типа рус. чесать. Таким образом, формы на *kostr- следует признать двояко мотивированными (*kes- ‘чесать’ > *kostra < *kostь),   что было убедительно обосновано автором 11-го выпуска ЭССЯ О. Н. Трубачевым: “…некоторые значения слова *kostra как бы нейтральны, т. е. в равной мере включают семантические черты, казалось бы, далеких слов – *kostь и *cesati. Таковы значения ‘рыба с твердой чешуей …’ (болг. диал.) и подобные (напр., ‘взъерошенный’). Имеющая место в семантике слова *kostra нейтрализация противопоставления слов *cesati и *kostь показывает нам, кажется, довольно объективно, что все три слова этимологически родственны между собой”[40]. Такой подход устраняет необходимость предпочесть в качестве исходного одно из значений слова костра (точнее основы *kostr-) для производства от него Кострома, а также попутно заставляет проверить гипотезу о возможном родстве с *kostь ‘скелет, покойник’. Как нами уже было заявлено в статье “Что значит выражение перемывать косточки?”[41], двойная мотивация (со стороны кость ‘часть скелета человека’ и кость  ‘покойник, мертвое тело’) характерна для названия в.-слав. сказочного персонажа, а именно слова Кощей. Ср., напр., рус. диал. кощей ‘скупец, скряга’, кощá, кощеÛдра ‘исхудалый, тощий человек; Кощей’ (ряз., ворон., моск., свердл.), кощейка ‘скупая злая старушка’ (без указ. места),  кощиль бессмертный ‘олицетворение смерти’ при кощиль ‘скелет’(сев.-двин.)[42], укр. кощiй ‘худой человек, скелет, wandelndes Gerippe[43], бел. кашчэй с теми же значениями[44].

В отличие от описанного случая, Кострома может возводиться к основе, оканчивающейся на -r и имеющей в своей семантической парадигме одновременно значения: 1) cкелет, костяк’ (ср. др.-рус. кострець ‘нижняя часть крестца’; слвц. kostra; чеш. chustřice ‘копчик, гузка’; блр. диал. кастрынаÛ ‘рыбья кость’[45]) и 2) ‘очесы от обработки льна, конопли; сорная трава’ (ср., напр., укр. диал костра ‘кострика’; кострика, кострыка (тул., ворон., курск., новосиб.); блр. диал. кострука ‘мякина’; с.-х. диал. ко%стрина ‘козья шерсть, костра’[46]). Блр. диал.  кастрыÛвы как нельзя лучше демонстрирует связь с обоими семантическими полями (ср. ‘костистый’ и ‘с кострой’).

На фоне многочисленных попыток интерпретировать имя персонажа в технологическом и гербарном ключе, связь с кость ‘покойник, мертвое тело’ до сих пор оставалась незамеченной. Только при опоре на фольклорно-этнографические данные можно выявить истоки более глубокой корреляции между именем анализируемого персонажа и его полудемоническим статусом. Кострома имеет непосредственное отношение к загробному миру, обрядам символических “похорон-выпроваживаний” и характеризуется чертами, роднящими ее с заложными покойниками (преимущественно в ипостаси русалки).  Последнее впервые было подмечено Е. П. Добрынкиной[47], а затем более подробно описано Д. К. Зелениным[48]; отдельные положения теории заложного происхождения Костромы  развили О. Зилинский [49] и И. А. Морозов[50].

Важно отметить, что иногда ритуальные тексты свидетельствуют в пользу контаминации  мотивов, связанных с Костромой и русалкой. В частности, в зафиксированном в с. Чубаровке (Сердобский у., Саратовская губ.) обряде проводов русалки, совершаемом в типично “русальный” период, а именно в заговенье на Петров пост, сквозят черты двух разновременных культовых традиций: центральным мифологическим персонажем является Кострома (именно к ней обращен погребальный плач и благодарственная молитва), а оплакиваемое чучело именуется русалкой: «Во время шествия с чучелом русалкой несколько раз поют <…> песню: “Уш ты свет моя Кастрама, / Гасударыня Кастромушка была, / Ни Кастромушка, кумушка мая! / Ни накинула (siс!) при нужди ты миня, / При нужди, при старости…” ” [51]. Видимо, аналогичным являлся текст плача в обрядовом действе, зафиксированном в конце XIX в. В. Скв-ой в Самарском у. Корреспондентка передает содержание песни в прозаическом пересказе, неточно, но и этого достаточно для констатации сходных плачевых мотивов: “Кострома, Кострома, зачем ты нас покидаешь, зачем оставляешь?! Конец нашему безделью, хороводному веселью…”[52].

В отдельных восточнославянских регионах Кострома, как и русалка, могла изображаться в виде высокой фигуры[53], закутанной в простыни, увитой гирляндами живых цветов и зелени и с кудрявой дубовой ветвью. Растительная символика, без сомнения, роднит Кострому не только с русалками, но и с южнославянскими Додолой, Пеперудой, “похороны” которых осуществлялись окказионально, при вызывании дождя. Связь с водной стихией для Костромы достаточно органична. Ее куклу нередко бросают в реку или болото, топят в гробике, предварительно привязав к нему камень, обливают водой; девушку, изображающую Кострому, купают (при этом купаются и сами участницы обряда[54]). В этом контексте интересна самарская традиция – предварительное обливание “мертвой” Костромы перед ее потоплением в пруду[55].  Мотив обливания в этнографических исследованиях трактуется двояко: как средство осуществления симилятивной магии и как  превентивная мера против нечистых покойников, колдунов, упырей.  Одно другому не противоречит. Реконструкция древнеславянских мифологических воззрений показывает, что вода представлялась одной из стихий, находящихся во власти предков (в том числе – безвременно скончавшихся), а также рассматривалась как преграда между “тем” и “этим” светом. Многочисленны свидетельства поливания могил заложных покойников, бросания их останков в реку, овраг, наполненный водой, болото для предотвращения засухи[56]. Несмотря на то, что Д. К. Зеленин отрицал непосредственное обращение к заложным покойникам с просьбой о дожде, мы считаем такую возможность вероятной. С течением времени эти молитвы естественным образом были переадресованы Богу: “Обливаю, лью, – / Дай, Боже, ливень! / Дощику, припусти, /  Избавь нас от напасти!” (с. Ивановка. Александровский у., 1887 г.)[57]. Архаическими чертами отмечен современный полесский ритуал вызывания дождя, строящийся  по модели оплакивания архетипического утопленника (Макарки) у источника воды: «…В с. Стодоличи Лельчицкого р-на Гомельской обл. при длительной засухе сыпали в колодец освященный мак и, колотя крюком по колодцу, причитали: “Макарко утопиуáся, Макарко утопиуáся”»[58]. Любопытно, что процедура вызывания дождя в качестве составляющей включает жертвоприношение утопленнику с умилостивительной целью. Такая же просьба о дожде содержится в записях Е. П. Добрынкиной, сделанных во время “похорон” Костромы в Акиманской слободе Муромского у.: “Девица-красавица / Водицу носила, / Дождика просила: / “Создай, Боже, дождя, / Дождика частова, / Чтобы травыньку смочило, / Костроме косу остру притупило[59]. При этом Кострома рисуется как зловредное существо, угрожающее живым засухой (“Чтобы травыньку смочило, / Костроме косу остру притупило…”. На уровне символической атрибутики она характеризуется наличием вороных коней (“Твои кони вороные / В поле кочуют; / Дороженьку чуют…”[60]), косы, что заставляет толковать ее  как возможную проекцию Смерти. Важно отметить, что потопление чучела в реке, сопровождаемое заклинанием дождя, предшествует заключительным словам песни, в которых живописуется результат обезвреживания Костромы: “Как за речкой, за рекой, / Кострома сено косит; /  Бросила косу среди покосу[61].

Свидетельством того, что персонаж этот осмыслялся как враждебный людям, от которого надо избавиться, обнаруживаем в песне, записанной в с. Ольховка Муромского у. :“Костромушка, Кострома, / Куда твоя голова? / К бесу, к лесу, / В омут головой!.. [62]. Последние два стиха напоминают формулы проклятий и заговорных “посылов”, за которыми стоит определенная магическая прагматика –  выпроваживание в “чужой”, “нечистый” локус. Ср.: Пошел (иди) ты к бесу!; А ну тебя в болото!; Поди ты, болезнь, на сухой лес. Вместе с тем, наряду с чисто языческими заклинаниями, соответствующими обрядам выпроваживания, в текстах могут встречаться намеки на традиционные модели (например, с упоминанием рая), больше характерные для “честных” похорон по христианскому канону. Например, в 70-х гг. XIX в. в с. Зименки того же уезда осуществлялись похороны Костóмушки-“мужчины”, когда после потопления чучела “жена” плясала, говоря: “Поди, душа, прямо, таки в рай, таки в рай, таки в рай, таки в рай![63]. Отголоском (хотя и сильно искаженным) такой “веселой” прощальной песни следует считать конечные, на первый взгляд маловразумительные, слова варианта, записанного в Херсонской губ.: “Пiд забором стояла, / На козакiв моргала, / Весело пiсню спiвала, / Чир-вир, бом-бом, / Чудо-рай, чудо-рай[64]. Как заложная покойница Кострома редко имеет гроб, гораздо чаще ее “хоронят” на доске, в ящике или корыте[65]. Обряд отпевания пародийный, включая шутовское облачение “священника”, каждение лаптем или камнем, “свечи” из стеблей растений.  Собственно, как и в случае с нечистыми покойниками (утопленниками, висельниками, “опойцами” и др.), которых не принимает земля, Кострому не погребают, но после голошения и ношения по деревне бросают в реку, лужу или оставляют в лесу под березой. При этом поют: “Во поле, было во поле, /  Стояла береза, /  Она ростом высока, /  Листом широка. /  Как под этой под березой /  Лежала Кострома; /  Она убита, не убита, /  Тафтою покрыта…[66]. Хорошо описана роль березы в русальных обрядах. Как известно, русалки любят качаться, сидеть на ветвях берез, плести венки из березовых ветвей; для них делают воротца из двух связанных за верхушки молодых деревьев, в березовой роще  устраивается поминальная трапеза, которой завершаются “проводы” русалок[67]. Кострома фигурирует в большом ряду семицко-троицких “птичьих” персонажей (соловушко, воробей, кукушка и др.), для которых также характерны “похороны” без погребения[68]: «Обряды “похорон воробья (кукушки, соловья)” были построены примерно по одной схеме: чучело из соломы или травы, навитых на вертикальную часть деревянного “креста”, обматывали лопухами и украшали одним или несколькими венками. “Соловушку” или “воробья” водили по селу, держа поперечную палку, вокруг них плясали, водили хороводы»[69]. Затем между партией парней и девушек разыгрывалось шуточное сражение, чучело несли в рожь, разрывали там и закапывали (а иногда топили в реке) со следующей припевкой: Сохнет, вянет в полюшке Травка без дождя…[70].

Для нас важны в связи с этим описанием два момента: 1) хоронение во ржи, разрывание на ниве или утопление этих орнитоморфных персонажей осуществлялось, в том числе, с целью метеорологической магии; 2) если принять во внимание замечание этнографов о том, что птица – хтонический персонаж, воплощение души предка, делается понятным нахождение в приведенном ряду русалки и Костромы. Недаром обряд “крещения и похорон кукушки” совпадает по времени с календарным периодом “проводов” Костромы и русалки. Представление о русалке, Костроме как о воплощенной душе находит выражение в наличии эпитетов и апеллятивов “птичьего” характера, обращенных к Костроме / Кострубу: белая лебедушка, лебедушка-лебеда[71], укр. сивий, милий голубонько[72].

То, что Кострома является нечистой покойницей, отчетливо прослеживается при анализе обстоятельств ее внезапной смерти в результате болезни, убийства, пьянства. Наиболее подробно мотив “опивания” (отравления?) развит в варианте, записанном в с. Климово Муромского у.:

“…Кострома-то разгулялась,

 Кострома-то расхвалилась.

 Как Костромин-то отец,

 Стал гостей собирать,

 Гостей собирать,

 Большой пир затевать;

 Кострома пошла плясать,

 А чужие-то притаптывать.

 Кострома, Кострома,

 То Костромушка была.

 Я к тея кума незваная пришла;

Я ли тея Костромушка

За рученьку возьму,

Вином с маком напою,

В хоровод тебя введу.

Стала Кострома поворачиваться,

С вина-маку покачиваться:

Вдоль по улице пошла…

Костромушка расплясалась.

Костромушка разыгралась,

Вина с маком нализалась.

Вдруг Костромушка повалилась:

Костромушка умерла”[73].

В момент оплакивания поются следующие слова: “…Ты [Кострома] нарядная была, Развеселая была, Ты гульливая была. А теперь, Кострома, Ты во гроб легла…”[74]. В песне, записанной Е. П. Добрынкиной в соседней Акиманской слободе, Кострома изображается убитой:

“Во поле, было во поле,

Стояла береза,

Она ростом высока,

Листом широка.

Как под этой под березой

Лежала Кострома;

Она убита, не убита,

Тафтою покрыта”[75].

В с. Шутилово Горьковской обл., в числе многочисленных вариантов кончины “бабушки Стромы”, фольклористам сообщили о самоубийстве: “У нас вот похороны. Бабушку нашу хороним. Вчера с веревочки сняли[76]. Развитие этой фарсовой мотивировки смерти принадлежит, как правило, мужчинам (фольклористам даже показали сук, на котором якобы повесилась “бабушка” и кусок веревки от петли, говоря при этом : “Совсем пропилась”). Отношение женщин к “покойнице” характеризуется большей почтительностью, что может означать вырождение обрядовой традиции. Следует подчеркнуть, что участие лиц мужского пола в обряде Костромы – веяние последних ста лет, еще в XIX в. он совершался исключительно женщинами. Безвременно погибшей можно считать Кострому и на основании того, что в детских играх она почти всегда выступает как невзрослое существо (ответы за нее дает “нянька”, “мать”).  Вместе с тем, даже в тех  случаях, когда указывается на почтенный возраст персонажа (например, “бабушки Стромы” в шутиловском варианте), всплывает более древний мотив – мотив безбрачия: “В девчонках весь век прожила / Соломинки не видала…[77]. Пир, описывающийся в экспозиции обрядовой песни из с. Климово Муромского у. (“Как Костромин-то отец…”), И. А. Морозов предположительно называет свадебным, а ситуацию опьянения–отравления–смерти понимает как намек на инициации, целью которых был переход девушек-подростков в результате “общения” с русалками во взрослую возрастную группу[78].

Сигнальными словами, аранжирующими тему смерти в “костромском” ритуальном и игровом корпусе текстов, могут считаться типичные поминальные кулинарные термины: блины масляные, браги сыченые, блины (пышечка) с творогом, кисель с молоком, каша масляная (с молоком), медовуха, крашеные яйца и др.[79]. Кульминационным моментом в развитии инвариантного сюжета, развертывающегося вокруг символической фигуры Костромы / Коструба, следует признать смерть с последующим воскресением. Самое широкое развитие эта драматическая часть обряда получила в своей игровой разновидности[80]. При этом покойница Кострома (Коструб) представляется опасным существом, наводящим ужас на игроков, а поведенчески она сравнима с упырем, ходячим мертвецом быличек. Так, в варианте, зафиксированном в станице Надеждинской на Кавказе, возглас Мертвая Костромушка идет! является сигналом, после которого все игроки  бросаются врассыпную и начинается погоня[81]. Для понимания сути символического образа Костромы-покойницы-смерти важны и другие традиционные выкрики типа: Зелены глаза![82] (намек на русалку), Сырушка-ненаедушка![83] (вероятны ассоциации с фольклорным образом Смерти как вечно голодного существа; первая часть составного эпитета может содержать отсылку к обрядам масленичного цикла). Преследование “живых”, т.е. остальных участников игры, может в отдельных случаях идти до тех пор, пока Кострома-смерть не “заразит” всех: “Умершая Кострома вскакивает и ловит бегущих. Кого поймает, то они уже вдвоем ловят остальных; изловит третью, – втроем и т.д. до последней…”[84]. В этом варианте, несомненно, отразилось представление о смерти, распространяющейся подобно цепной реакции, т. е. смерти, возникающей вследствие эпидемического заболевания. О. Зилинский справедливо включил игры о Костроме, заканчивающиеся ее воскресением, в широкий контекст славянских (чеш. “Na umrlého žida”, словац. “Na žida”, серб. “На мрца”,“На мртвог турчина”, а также сходных украинских) и средневековых германских игр (“Der Totentanz”), целью которых было восстановление экзистенциального равновесия, выпроваживание смерти за пределы рода и призывание жизни[85]. В некоторых вариантах обряда, а особенно в игровых формах, заметно “расслоение” образа Костромы-смерти, при котором осуществляется экстерьеризация антагонистического начала (Смерть[86], Кузьма Криворот[87], кума (ср. “Я к тея кума незваная пришла; / Я ли тея Костромушка за рученьку возьму, / Вином с маком напою…[88]) – источника насильственной смерти. Интересно обратить внимание на факт присвоения мифологических имен (Кострома, русалка) персонажам зимней обрядности, отмеченным всеми признаками “того” света, сравниваемым с покойниками, нечистью (ср. наименование ряженых на святки костромы[89]). В севернорусской бытовой речи Кострома соотносится с неопределенно-враждебным существом типа бабы-Яги (ср. карел. Кострома тебя утащит![90]). Приведенных фактов достаточно, чтобы указать на концентрирование вокруг имени Костромы / Коструба представлений, связанных со смертью, предками, хтоническим миром.  

О. Зилинский, говоря о генезисе и историческом соотношении разных фольклорно-обрядовых форм с участием интересующих нас персонажей, делает следующие выводы. В основе представлений о Костроме / Кострубе лежит идея выпроваживания (имитируемых похорон) существа, подобного русалке. Другими словами, исследователь утверждает первичность женской ипостаси этого культового феномена. В чистом виде такие “проводы” сохранились на русской территории, и первоначально мотив воскресения в них отсутствовал. Параллельно, или как результат контаминации, бытовала обрядовая форма, соединявшая в себе мотивы погребения и воскресения духа вегетации (культ Коструба). Эта форма получила преимущественное развитие на украинской территории. Кульминацией же русского очистительного обряда при переходе его к детям признается необрядовая игра, построенная по модели “смерть – воскресение” и “мертвый преследует живых”[91].

Для лингвиста это заключение полезно тем, что помогает установить последовательность, в которой происходило возникновение наших обрядовых персонимов. Кострома как женская форма имени очевидно предшествовала Кострубу, поскольку персонажем чисто женского обряда Коструб являться не мог. Имя Костромы отражает связь с кость ‘мертвец’ (к сожалению, основа костр- не донесла до нас переносных значений исходного ‘кость, скелет’), но также с костра ‘колючее растение’. Связь с ‘кострика’, на наш взгляд, могла возникнуть вторично, развивая ассоциации с привычными  женскими работами. Женским демоническим существам (Мокóше, мóре, русалке, кикиморе и др.), как правило, приписывается тяга к  прядению и обработке льна (яркий пример – Параскева-Пятница, которая в полес. и брян. говорах называется костряная пятинка[92]). На словообразовательном уровне, в связи с проблемой унификса *-oma, допустимо предположение об искажении[93], причем реконструируемая форма может содержать не только губно-губной [b] (*костроба, *коструба), но и губно-зубной [v] (*кострева, *кострива, *кострава)[94]. Во втором случае в славянской семантической парадигме обнаруживаются три доминанты: 1) ‘полевое растение – остистое, колючее, жгучее’ (крапива, метлика, овсец, лисохвост и др.); 2) ‘растрепа’ и 3) ‘сварливый человекZВторое и третье значения отчетливо фигуральны и мало годятся для выражения сути описанного мифологического образа. Именно связь с растительным кодом, а через него – с технологическим, могла получить в концепте Костромы предполагаемое формальное выражение. Имя Коструб возникло вторичным путем как усечение формы с женским окончанием под действием деэтимологизации (утраты ассоциаций с прядением) и при попытке обновления внутренней формы (через лексемы типа кострубый, кострубатый).

 

Anzhelika Steingolde

Tartu Ülikool
Näituse 2 – 218, EE 500 90
Tartu, Eesti
Tel. (372 7) 375352
E-mail: stein@ut.ee

AGAIN ABOUT THE MYTHOLOGICAL NAME KOSTROMA (KOSTRUB) WITH REGARD TO FOLKLORE AND ETHNOGRAPHIC DATA

Summary

In the present work, an attempt is made to revise traditional points of view on the etymology of the East Slavonic ceremonial and mythological terms Kostroma and Kostrub. In Russian etymological studies, the position prevails that Kostroma derives from kostra “kostrika, flax tow, weeds”. But the proposed semantic substantiation (the name is given to the character in spring and summer ceremonies on the basis of his being dishevelled) corresponds better to the form Kostrub than that of Kostroma. So, for example, in the area of the distribution of this ceremonial personym (west, southwest and east Ukraine), and also in the nearest Russian, Polish and Czech dialects, such forms as Ukrainian kostrub “sloven”, and kostrubatii “shaggy” are widespread. The form Kostroma appears more isolated. It is not used in a ceremonial sense in a smaller number of languages and dialects, and only in the sence of “kostra, bunch of rods, prickly weeds”. The transfer of the name kostra (or weeds) to a ceremonial symbol does not seem convincing without further explanation.

In the semantic substantiation we proceed from the position that the name of the ceremonial character should reflect an intrinsic feature, attributed to it by the national consciousness. By such an approach, the associations arising with kostra seem to be either secondary or casual. An analysis of folklore and ceremonial and ethnographic texts concerning Kostroma shows that a prominent feature of this character is its supernatural aspect, the connection with the cult of ancestors, especially of those who died an unnatural death, and also with the chthonic world. The female character of the cult, the relation to water elements and meteorological magic, and the world of vegetation, make possible the comparison of Kostroma with the mermaid, Death, Parasceve-Pyatnitsa, and other female demons.

The assumption of the origin of the mythological personym Kostroma on the basis of *kostr-, keeping simultaneously a “memory” about “a bone, the dead man” and “an awned grass, the leftovers from spinning”, is probable. The initial form could include both [b] and [v] in the affix that is supported with an abundance of slavic female forms with *-ъba, -ava, -eva, -iva on word-formation strata. The form *-oma is the result of a distortion which arose at the moment of the replacement of a simple labial with a nasal labial.

The form Kostrub corresponds with a new stage of using of the sacral name, namely the distribution of ceremonies and games devoted to Kostrub (an analogue of Yarila, Kupala) in modern Ukraine, being comprehended as man’s grammatical “conformity” to Kostroma. It arose as a result of the truncation of the form with -а in an attempt to update the internal form due to lexemes of the type kostrubyi, kostrubatyi “shaggy, not brushed”. This was promoted by the folk notion of the “inhuman” shape of demonic essences.

KEY WORDS: Kostroma, Kostrub, ritual and mythological term, etymology, inner form of the word, semantic motivation.


[1] Словарь русского языка XIXVII вв. [Далее СРЯ]. Москва. 1975– , вып. 7, с. 371.

[2] Этимологический словарь славянских языков [Далее ЭССЯ]. Москва. 1974–, вып.11, с. 163; ФАСМЕР, М. Этимологический словарь русского языка [Далее ЭСРЯ]. Москва. 1986 – 1987, т. II, с. 348 – 349. М. Фасмер, по сути, не дает  этимологии, ограничиваясь сопоставлением с рус. костеÛрь, костраÛ .

[3] ЭССЯ, сноска 2, там же.

[4] Об этимологии Коструб см. BERNEKER, E. Slawisches etymologisches Wörterbuch. Heidelberg. (B. I: A-mor), s. 584; ЭСРЯ, сноска 2, с. 349;  ЭССЯ, сноска 2, с. 163, там же ссылка на В. Махека, который видит здесь присоединение приставки *ko- к основе *strubъ, *strъbъ, родственного нем. struppig ‘растрепанный’.

[5] ЭСРЯ, сноска 2, с. 349.

[6] ЭССЯ, сноска 2.

[7] Словарь русских народных говоров [Далее СРНГ]. Москва – Ленинград – Санкт-Петербург. 1965–, вып. 15, с. 82.

[8] ЭССЯ, сноска 2, там же.

[9] СРНГ, сноска 7, там же.

[10] ЭССЯ, сноска 2, там же.

[11] МИЛЛЕР, О. Опыт исторического обозрения русской словесности. Санкт-Петербург. 1865, ч. I, вып. 1, с. 49 и 8 (дополнения), см. примечание к стр.49.

[12] Напр., в укр. народной притче “Рицар i смерть” последняя наделяется эпитетом кострубата. Cм. ГНАТЮК, В. Знадоби до украïнськоï демонологiï. In Етнографiчний збiрник. Львов. 1912, т. XXXIII, с. XXXIX.

[13]  ВАЛЕНЦОВА, М. М. Костра. In Славянские древности. Этнолингвистический словарь [Далее СД].  Москва. 1995–, т. II, с. 632; ВЛАСОВА, М. Русские суеверия. Санкт-Петербург. 1998, с. 112 и сл., 216, 284, 414 – 416, 449, 476 и др.

[14] Ср. “На Купалу… в некоторых местностях хоронят соломенную куклу, называемую Ярилой, Костромой, Кострубом… ”  – Словарь русского языка, составленный II-м отделением Императорской Академии Наук [Далее СА]. Санкт-Петербург – Ленинград. 1912 – 1929, т. IV, вып. 6, ст. 2406. См. также ВЕСЕЛОВСКИЙ, А. Н. Гетеризм, побратимство и кумовство в купальной обрядности. In Журнал министерства Народного Просвещения. Санкт-Петербург. 1894, ч. CCXСI, с. 298 и сл.; ВЛАДИМИРОВ, П. В. Введение в историю русской словесности. In Журнал министерства Народного Просвещения. Санкт-Петербург. 1895, ч. CCXCVIII, с. 352 и сл..

[15] ЗИЛИНСКИЙ, О. Из истории восточнославянских народных игр (Кострома-Коструб). In Русский фольклор. Москва – Ленинград. 1968, вып. XI, с. 207, 210.

[16] ВАРБОТ, Ж. Ж. Праславянская морфонология, словообразование и этимология. Москва. 1984, с. 181.

[17] Вряд ли можно говорить о возможности исторического выделения этого суффикса и в “темных” словах типа котомÁа (котомка), корма, кромаÁ (этимологические подробности см. в ЭСРЯ, сноска 2, с. 353, 329,380.

[18] СРНГ , сноска 7, там же; СА, сноска 14, ст. 2405.

[19] АФАНАСЬЕВ, А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. Москва. 1995, т. III: 355, пр. 1. К сожалению, монография А. В. Терещенко “Быт русского народа” оказалась нам недоступна, а  А. Н. Афанасьев цитирует интересущее нас место очень коротко. В связи с этим сошлемся на СА, несколько уточняющий формулировку А. Н. Афанасьева: “Старые этнографы называли КостромоÁю и некоторые другие народные обряды, сопровождающиеся жжением соломы, между прочим, и святочные костры для обогревания умерших предков” – СА, сноска 14, там же. Куча соломы здесь явно олицетворяет Кострому, имеющую отношение к загробному миру предков. Подобное сжигание соломы с поминальной целью осуществлялось во время свадебного обряда, на Купалу, Масленицу, в Великий четверг. Еще в Стоглаве обнаруживаем описание такого обряда: “… В Великий четверток порану солому палят и кличут мертвых” – ЗЕЛЕНИН, Д. К. Избранные труды. Очерки русской мифологии: Умершие неестественной смертью и русалки. Москва. 1995, с. 293. Название кострома в говорах присваивалось и святочной игре, песне – СРНГ, сноска 7, там же.

[20] ЭССЯ, сноска 2, там же.

[21] СРНГ, сноска 7, там же; СА, сноска 14, ст. 2405 и сл.

[22] АФАНАСЬЕВ, сноска 18, там же.

[23] МИЛОВИДОВ, И. О. О Костроме в историко-археологическом отношении. In Труды седьмого археологического съезда в Ярославле (1887г.).  Москва. 1890, т. I, с. 59.

[24] КУЛАКОВСКИЙ, Л. Искусство с. Дорожева. У истоков народного театра и музыки. Москва. 1965, с. 35.

[25] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 209.

[26] ИВЛЕВА, Л. Ряженье в русской традиционной культуре. Петербург. 1994, с. 60 – 61.

[27] АГАПКИНА, Т. А. Кострома, Коструб. In СД , сноска 13, с. 634.

[28] В современных русских диалектах не зафиксировано значение ‘cолома’ для форм кострома, костра, кострика и подобных. См. также сноску 19.

[29]  МОРОЗОВ, И. А. Женитьба добра молодца. Москва. 1998, с. 265.

[30] ЭССЯ, сноска 2, 165.

[31] ЭССЯ, сноска 2, с. 153.

[32] ЭССЯ, сноска 2, с. 167.

[33] СРЯ, сноска 1, с. 368.

[34] СРНГ, сноска 7, с. 73, 75.

[35] ЭССЯ, сноска 2, с. 158.

[36] СРНГ, сноска 7, с.79.

[37] ЭССЯ, сноска 2, с. 162.

[38] ЭССЯ, сноска 2, с. 163.

[39] ЭССЯ, сноска 2, с. 162.

[40]  ЭССЯ , сноска 2, с. 159 – 160.

[41] ШТЕЙНГОЛЬД, А. Что значит выражение перемывать косточки? Труды по русской и славянской филологии. Лингвистика. Новая серия. V. Русский язык: система и функционирование. Тарту. 2001, с.149 – 150.

[42] СРНГ, сноска 7, с. 159.

[43]  ЖЕЛИХОВСКИЙ, Е. Малоруско-нiмецкий словар. Львiв. 1886, т.  I, с. 374; MIKLOSICH, F. Etymologisches Wörterbuch der slavischen Sprachen. Wien. 1886, c. 134; BERNEKER, сноска 4, с. 583.

[44]  Этымалагiчны слоуáнiк беларускай мовы. Рэд. В. У. Мартынауá. Мiнск. 1978, вып.4, с. 325.

[45] ЭССЯ , сноска 2, с. 164, 158, 162, 159.

[46] ЭССЯ , сноска 2, с. 159, 162 и сл., 158.

[47] ДОБРЫНКИНА, Е. П. Обычай хоронения Костромы в Муромском у. In Известия Императорского Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии. Труды этнографического отдела. Протоколы заседаний. Москва. 1874, т. XIII, вып. 1, с. 103.

[48] ЗЕЛЕНИН, сноска 19, с. 266 – 270, 292.

[49] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 208 – 209, 211.

[50]  МОРОЗОВ, сноска 29, с. 319 – 321.

[51] ЗЕЛЕНИН, сноска 19, с. 256.

[52]  КУЛАКОВСКИЙ, сноска 24, с. 28.

[53] Высокий рост – признак демонического существа. Для достижения впечатления “потусторонности” ряженый, изображавший русалку, Смерть, Кострому, вставал на ходули, имитировал высокий рост за счет поднятых вверх и  связанных рук или горшка, решета, укрепленного на голове – ИВЛЕВА, сноска 26, с. 60, пр. 70. 

[54] САХАРОВ, И. П. Сказания русского народа. Народный дневник. Праздники и обычаи. Санкт-Петербург. 1885, 207.

[55]  КУЛАКОВСКИЙ, сноска 24, с. 29.

[56] ЗЕЛЕНИН, сноска 19, с. 104 – 107, 110, 112 – 113.

[57]  ЗЕЛЕНИН, сноска 19, с. 106.

[58]  Цит. по МОРОЗОВ, сноска 29, с. 319.

[59] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 102.

[60] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, там же.

[61] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, там же.

[62] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 103.

[63] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, там же.

[64] Цит. по ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с, 201.

[65] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 209.

[66] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 102.

[67] ЗЕЛЕНИН, сноска 19, см. предметно-тематический указатель на слово береза; ВИНОГРАДОВА, Л. Н. Мифологический аспект полесской русальной традиции. In Духовная культура Полесья на общеславянском фоне. Москва. 1986, с. 99.

[68] Если в большинстве сохранившихся текстов узловые моменты “жизни – болезни – смерти” Костромы сообщаются по ходу разворачивания обряда или игры, то есть достаточно быстро, то в с. Шутилово Горьковской обл. в 20 – 30-е годы “биография” персонажа разыгрывалась в течение шести дней. Теперь мистерия сократилась до двух (изготовляют куклу в субботу утром, в течение дня к  ней подходят, как к живой, и справляются о здоровье, параллельно с этим идет приготовление к поминкам – собирают пожертвования для организации поминальной трапезы; хоронят куклу в воскресенье) – КОРЕПОВА, К. Е.; БЕЛОУС, Т. И. Обряды “проводов весны” в быту современной деревни [по материалам Горьковской обл.]. In Советская этнография. Москва. 1985, № 4, с. 93.     

[69] МОРОЗОВ, сноска 29, с. 311.

[70] МОРОЗОВ, сноска 29, там же.

[71] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 103.

[72] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 200.

[73] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 101 – 102.

[74] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 102.

[75] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, там же.

[76] КОРЕПОВА, БЕЛОУС, сноска 68, с. 93.

[77] КОРЕПОВА, БЕЛОУС, сноска 68, с. 94.

[78] МОРОЗОВ, сноска 29, с. 319 – 321.

[79] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 102 – 103; ШИНГАРЕВ, А. Детская игра Кострома. In Этнографическое обозрение. Москва. 1900, № 1, с. 155; КУЛАКОВСКИЙ, сноска 24, с. 16; КОРЕПОВА, БЕЛОУС, сноска 68, с. 93.

[80] ШЕЙН, П. В. Великорусс в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах. Санкт-Петербург. 1900, т. I, с. 49; НЕЧАЕВ, И. Игры и песенки деревенских ребят Лаишевского у. Казанской губ. In Живая старина. Санкт-Петербург. 1891,  вып. IV, с. 219; ПОКРОВСКИЙ, Е. А. Детские игры преимущественно русские. Москва. 1887, с. 198; ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 103.

[81] ПОКРОВСКИЙ, сноска 80, там же.

[82] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, с. 103.

[83] ПОКРОВСКИЙ, сноска 80, там же.

[84] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, там же.

[85] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 210.

[86] КУЛАКОВСКИЙ, сноска 24, с. 29.

[87] ШЕЙН, сноска 80, с. 49.

[88] ДОБРЫНКИНА, сноска 47, 101.

[89] ИВЛЕВА,  сноска 26, с. 59 – 61.

[90] СРНГ, сноска 7, с. 82.

[91] ЗИЛИНСКИЙ, сноска 15, с. 211.

[92] СД , сноска 13, с. 632.

[93] ЭССЯ, сноска 2, с. 163.

[94] ЭССЯ, сноска 2, с. 160.

[95] ЭССЯ, сноска 2, 160 – 161.